стр.104
— ...А зачем им понадобился мокрец?
— Ну как зачем? Информация... Где взять информацию? Сами знаете — проволока, солдаты, генерал Пферд...
— Значит, сейчас его там допрашивают? — проговорил Виктор.
Голем долго молчал. Потом сказал:
— Он умер.
— Забили?
— Нет. Наоборот. — Голем снова помолчал. — Они болваны. Не давали ему читать, и он умер от голода.
Отнюдь не фантастическая деталь. Я тоже способен умереть от такого голода, имею опыт. Правда, мне относительно везло в жизни — я очень рано выучился получать информацию из любого письменного или печатного текста, да и периоды информационного голода были редки, но всё же было их несколько, по сей день холодею, вспоминая. А в данном случае мы имеем ещё мнение бургомистра, что "мокрецы" вроде бы не могут без чтения, почему он и перехватывает направленный в "лепрозорий" грузовик с книгами, о чём выше уже было.
стр.105
... боже мой, на кой чёрт я живу и на кой чёрт живут все, ведь это так просто, подойти сзади и ударить железом в голову, и ничего не изменится, ничего в мире не изменится, родится за тысячу километров отсюда в ту же самую секунду такой же ублюдок...
И дело-то ведь не в том, чтобы ответить ударом на удар, чтобы убивать убийц, предавать предателей и пытать палачей — кое-что из этого набора Виктор сделает: сдаст Павора его конкурентам. Дело в том, чтобы что-то изменилось, а именно — чтобы перестали рождаться "другие такие же ублюдки", а рождались бы люди, от исчезновения которых менялось бы столь многое, что содействовать их исчезновению стало бы просто невыгодно. И значит — чтобы те, кто может способствовать таким исчезновениям, раз навсегда утратили бы желание это делать. А если уж приходится — как Экселенцу в романе "Жук в муравейнике" — то чтобы это было для них страшной трагедией, приводящей не к расстройству пищеварения, а к ярости против тех, кто до этого доводит...
стр.106
...А всё потому, что я дерьмо и никакой не писатель, какой из меня к чёрту писатель, если я не терплю писать, если писать — это мучение, стыдное, неприятное занятие, что-то вроде болезненного физиологического отправления, вроде поноса, вроде выдавливания гноя из чирья, ненавижу, страшно подумать, что придётся заниматься этим всю жизнь, что уже обречён, что теперь уже не отпустят, а будут требовать: давай, давай, и я буду давать, но сейчас не могу, даже думать об этом не могу, господи, пусть я не буду об этом думать, а то меня вырвет...
Герой Гражданской войны в Дагестане Махач Дахадаев сказал, что трус не может описать героя. Дурак не в силах описать мудреца. Ираклий Андронников, изображая того или иного большого писателя, как бы вселялся в него, и в эти минуты его собственное мышление работало с результативностью изображаемого человека — более результативно, чем у самого Андронникова. Если авторы этой повести смогли написать такое от имени писателя, то этот коллективный автор действительно был способен на великие достижения с такой требовательностью к себе, с такой самокритичностью. Но — учтём, что и Виктору Баневу, и авторам данной повести приходится быть разгребателями грязи, а профессия эта поистине не из приятных. Хорошо было писать "Страну багровых туч", "Путь на Амальтею", "Стажёров", "Понедельник, начинается в субботу” — там не могло возникнуть подобных эмоций. Но накопились в организме нашей со Стругацкими и соответственно в организме “Викторо-Баневской” человеческих общностей тот понос и тот гной, от которых необходимо эти организмы вылечить, а для этого необходимо доказать, что они наличествуют, а потом выяснить, как от них избавляться. Тут и впрямь стошнить может, а если ещё "господа Президенты" и Паворы всякие начинают принимать участие в судьбах авторов — и похуже недомогание возможно — даже не “возможно”, а именно “не может не возникнуть такая мысль”, как:
стр.108
"Вы крокодилы, господа? Очень приятно. Так вы у меня будете жрать друг друга”
Но ещё до того, как Павора арестуют на глазах у Виктора, с его подачи, он поймёт:
стр.110
"Ну и ладно, подумал он. И на том спасибо, что в доносчики я по крайней мере не гожусь. Никакого удовольствия, хотя они теперь и начнут жрать друг друга".
А потом случилось неожиданное — видимо, даже для "мокрецов". Все до единого дети ушли из города в “лепрозорий". И нам сейчас нужно оценить характеристику этого города, ибо это и “наш” город тоже. И Москва, и Ленинград-Петербург, и Свердловск-Екатеринбург, и Лысьва, и фактически все города нашей и очень многие — не только нашей страны. Читаем:
стр.113
...Они уходили радостно, и дождь был для них другом, они весело шлёпали по лужам горячими босыми ногами, они весело болтали и пели и не оглядывались, потому что уже всё забыли, потому что у них было только будущее, потому что они навсегда забыли свой храпящий и сопящий предутренний город, скопище клопиных нор, гнездо мелких страстишек и мелких желаний, беременное чудовищными преступлениями, непрерывно извергающее преступления и преступные намерения, как муравьиная матка непрерывно извергает яйца, они ушли, щебеча и болтая, и скрылись в тумане, пока мы, пьяные, захлёбывались спёртым воздухом, поражаемые погаными кошмарами, которых они никогда не видели и никогда не увидят...
стр.116
— Да-а, видно, совсем мы дерьмом стали, если родные дети от нас к заразам ушли... Брось, сами они ушли, никто их не гнал насильно.
— Это мои дети, господин хороший, я их породил, и я ими распоряжаться буду, как пожелаю!
Очень стоит прочесть немедленно после этой повести “Отягощённых злом" (том 10 в Собрании Сочинений ,М.,"Текст”,1994), а там обратить особое внимание на статью Г.А. на стр. 421-422. Очень... Это — для всех, кому придётся в жизни думать о воспитании своих ли, чужих ли детей — наших детей!
стр.116
Перед воротами возникло движение. Среди тёмных, синих, серых плащей и накидок засверкали знакомые до тошноты медные шлемы и золотые рубашки. Они возникали в толпе, как пятна света, продирались в пустое пространство и там сливались в жёлто-золотую массу. Здоровенные парни в золотых рубахах до колен, перепоясанные армейскими офицерскими ремнями с тяжёлыми пряжками, в начищенных медных касках, из-за которых легионеров звали попросту пожарниками, с короткими массивными дубинками, и каждый — заляпан эмблемами Легиона, эмблема на груди, эмблема на дубинке, эмблема на каске, эмблема на морде, пробу ставить некуда, на спортивной мускулистой морде с волчьими глазами... и значки, созвездия значков, значок Отличного Стрелка, и Отличного Парашютиста, и Отличного Подводника, и ещё значки с портретом господина Президента, и его зятя, основателя Легиона, и его сына, обершефа Легиона... и у каждого в кармане бомба со слезоточивым газом, и если хоть один из этих болванов в порыве хулиганского энтузиазма бросит такую бомбу — ударит пулемёт на вышке, ударят пулемёты броневика, ударят автоматы солдат, и всё по толпе, по толпе, а не по золотым рубашкам.
Сначала обратим внимание на подчёркивания в этой порции текста. Есть толпа — без мыслей, одними эмоциями обиды и злобы пропитанная. А в ней — “пятна света”. В самом ведь деле — у этих “пятен” хоть какая-то отличимая от общего настроя цель имеется, вроде бы — какой-то прогресс. Но вот эти “пятна” сливаются в единую массу — и становится видно, что этот свет, это излучение, следовательно, не на медицину работает, а скорее собирается ей хлопот доставить, не считая хлопот для похоронных команд.
Снова заглядываю в конец повести: закончено в 1967 году. А в 1968 — студенческие волнения в Париже, и именно так и было: впереди демонстрантов подлетают на мотоциклах к строю парижских полицейских провокаторы, бросают камни, заострённые железины, разворачиваются и уносятся, а полиция обрушивается на студентов-демонстрантов, отлично зная, что они ни сном ни духом в этом не виновны, но получив повод для расправы.
Алмаатинские события в горбачёвские времена до удивления были сходны с парижскими — через двадцать-то лет: тоже кто-то, не ребята-демонстранты, громил витрины и поджигал автомобили, а милиция обрушивалась на демонстрантов.
И в ныне оплакиваемой Чехословакии 1968 года тоже были провокаторы, как теперь известно, нашими ка-гэ-бистами в какой-то мере подталкиваемые, но и свои тоже.
Было, что на горных дорогах, где наши танки танки чудом протискивались, из-за поворота вдруг выкатывалась детская колясочка с ревущим малышом, и наши ребята дёргали рычаги и рушились в пропасти — слышал о том от участников этих событий, коим верю на все сто процентов, ибо знаю их, ибо видел их в момент рассказа — они мне это рассказывали, а не от кого-то ещё я их рассказы слышал. И стрельба была по нашим, а те были советской выучки и проявляли выдержку — глотали эти пули, не отвечая. А вот гэ-дэ-эровцы имели другой стереотип поведения, и мигом отвечали тогда пулями, вмиг отбивая у провокаторов не только охоту ещё раз сыграть в такую игру, но и мозги у них вышибая. Я интересовался не только в тех разговорах, проверял и по иным устным и письменным источникам — всегда именно мгновенное возмездие очень быстро отучало коллег уложенных наповал провокаторов от таких игр.
Об этом ныне молчат, но ещё живы помнящие об этом. Да, есть великолепные экземпляры человеческой породы, одержимые иной, не моей, идеей. И они пули или петли не испугаются. Но они в такие вот игры не играют. А кто играет — мразь двуногая, она о своей шкуре призадумается и поищет менее опасные занятия. А не поищет — туда ей и дорога!..
Но чёрт побери, не зря перекрывали наши власти путь этой повести к читателям. И не зря Стругацкие пошли на таран, сунув головы под топор, чтобы она всё же до читателей дошла.
Они сделали всё, что смогли, и пусть другие сделают сейчас больше.
И ещё — насчёт значков Отличных Стрелков, Парашютистов и Подводников... Я служил в мотострелковом полку на Иранской границе в дивизии первого удара (два с половиной километра от пограничного Аракса, за спиной у пограничников). В случае чего нам первыми идти под огонь. Мы бегали марш-броски и кроссы, подтягивались на турниках, учились надевать противогазы, но в год мы выпускали из своих автоматов по десять боевых патронов, а боевых гранат не кидали ни разу. Изучая строевой устав, мы поднимали ноги, не сгибая колен, и хлопали по земле всей подошвой, мы снова и снова бегали кроссы и хаживали в марш-броски; изучая устав гарнизонной и караульной службы, мы ходили в караул на посты, где были освещены часовые, а приближающихся они не видели, ослеплённые своими же прожекторами. Боевой устав мы сами листали, и видели на его страничках изображение приёмов рукопашного боя руками, ногами, штыком и сапёрной лопаткой, но нас этим приёмам не учили. "Почему?" спрашивали мы. И нам объяснили с достаточной откровенностью, что есть части, где этому учат, а мы не отборная часть,(то-есть — как я позже прочту у тех же Стругацких в “Парне из преисподней” — мы были “смазкой для штыка” умелого врага, заранее на это обрекаемые “родной властью”),и если нас всех обучить таким приёмам, то кто поручится, что мы "на гражданке" не совершим преступления: ведь приёмы-то учат убивать людей... А потом на истфаке МГУ (на вечернем отделении, куда шли в те годы люди, искренне озабоченные положением в стране и искавшие ответа в прошлом, чтобы оно не повторилось в будущем)вместе с нами учился и майор из какого-то отдела Министерства Обороны. Ему случалось ездить в инспекционные поездки, и как-то он вернулся крайне расстроенный из какой-то парашютно-десантной части. "Горожан в ней нет, только долдоны из глубинных сибирских деревень. Мозги как у неандертальцев, а боевая выучка исключительная. Учат беспрекословному повиновению, а когда нужно прыгать из самолёта — лейтенант становится у двери и охаживает каждого палкой изо всех сил перед прыжком — ничего, хребты выдерживают... Таких вот готовят — им что ни прикажи, выполнят. Как у Гитлера были эсэсовцы"...
В августовском номере "Уральского следопыта" за 1994 год напечатана статья В.П.Крапивина — ответ его критику Р.Арбитману. И в ней, между, прочим, сказано и о военно-спортивных клубах: "Клубы эти были в большинстве своём отрадой официальной педагогики, отставников-ветеранов, региональных властей и комсомольских секретарей. Там учили маршировать и отрабатывать приёмы, которые потом успешно применялись в Афганистане, в горячих точках, а порой и в общении с интеллигенцией". То-есть уразумели, что можно и сочетать маршировку с боевой выучкой, только нужно при этом с детского возраста отбирать подходящий контингент, а прочие должны быть безоружны, необучены, а ежели какой Крапивин их учит приёмам хоть бы и фехтовальным — травить как собаку, а уж занятия каратэ и прочими видами единоборств запретить намертво... Это ведь не случайно, что мафия ныне из мастеров-спортсменов вербуется, а отвечать ей нечем — заранее разоружены люди... А готовили не мафию, готовили верных и бездумных слуг режима. Легионеров... Но они и в мафию гожи. Только в люди не годятся... А значков такие имели выше нормы, их в том винить нелепо, радоваться бы надо, да не помогли их значки Стране Советов, вот в чём беда. У тех же Стругацких в “Трудно быть богом" сказано: "Я ненавижу этого парня, его вонь, его неспособность думать о чем-то кроме жратвы и половых отправлений... это мой враг, враг всего, что я люблю, враг моих друзей, враг того, что я считаю самым святым”. Я тоже так думаю, причём додумался до этого сам. Ещё до прочтения “Трудно быть богом”. Но та моя формулировка была куда более расплывчатой, я её и записать-то не догадался, она просто возникла в моих эмоциях и время от времени пыталась слиться с моим логическим “Я”, постепенно врастая в него. А потом — прочтение этой гениальной вещи и огненное озарение. И — поиск во всех работах Стругацких не только чего-то похожего по настрою, а похожего по точности формулировок и могущего послужить детонатором для моего мышления, для слияния в моём мозгу отдельных граней в объём кристалла “моего мышления”. И — перечитывание всех имевшихся у меня книг с той же целью. Отсюда пошло новое качество моего мышления. Новая результативность его. Вот почему я безоговорочно признал сначала “братьев Стругацких”, а потом, после встречи с Аркадием Натановичем, уже его наособицу, своими УЧИТЕЛЯМИ — “гуру” поиндийски. Думаю, что это слово войдёт в будущий единый язык планеты Земля наравне с нашим “спутником”.