О моих предках


Я родился в семье советских людей еврейского происхождения — именно так следует сформулировать, ибо были мои родители людьми, а не людишками (составляющими в скопе стадо, толпу, а не коллектив), были советскими, а не совками (к коим относятся в советском обществе именно людишки).

Тут выбор не стопроцентно зависит от родителей, одной наследственности мало, требуется ещё и «свобода воли» при выборе пути — а этой личной воле выбирающего нередко мешает всё окружение его, — и прирожденный человек, имеющий возможности стать гордостью человечества, не выдерживает внешнего давления и становится проклятым в памяти людской, или же о нём вспоминают, как о несчастной жертве обстоятельств, что тоже мало радует.

И тут мои родители оказались на высоте — свой путь они прошли достойно, и память о них у их детей не будет омрачена ничем сверх обычных семейных трений, в которых дети вправе упрекнуть родителей, но не вправе возводить их в абсолют, ибо им не узнать всех причин этих семейных неурядиц, даже если сохранятся мемуары предков в поучение потомкам. Те ведь и сами всего не знали, когда то или иное событие трясло семью изнутри, а не извне. Но главная линия жизни моих отца и матери была достойной всякого уважения.

Так вот — мне выпало иметь не вполне обычных предков, хотя и не самых-самых из этой части еврейского народа. У евреев счёт родства ведётся по материнской линии, я и начну с мамы и её родителей.

Был в городе Орша, в еврейском предместье его, кузнец Янкель Эйдинов, имевший среди немалого числа детей от жены своей Леи-Бройны младшенького — Арона-Гирша, впоследствии имевшего дочь Мусю, ставшую моей мамой. Был он, следовательно, моим прадедом. И был он, насколько я понимаю, аналогом упомянутого в «Как закалялась сталь» кузнеца Наума, чей последний бой описан Николаем Островским достаточно ярко и сочувственно. Было — пришла молодому ещё прадеду повестка — служить в государевом воинстве. Не явился на сборный пункт. Послали двух солдат на телеге — связать и представить. Он вышел навстречу, сунул каждому по разу под вдох, бросил бесчувственные тела в телегу, развернул лошадь мордой к воинскому присутствию, хлестнул её — и потащила она телегу к знакомому зданию. Брать его кузницу штурмом не рискнули, доложили по начальству, а оно — своему, и так дошло до генерал-губернатора. Видимо — в добрый день. Высокое начальство изволило долго ржать и наложило резолюцию, что раз на подведомственной ему территории завёлся такой сильный жид, то пусть на ней и остаётся и размножается. Прошло много лет, прадеду было уже за 80, ехал он как-то в трамвае по городу Смоленску и почувствовал в своём кармане чужую руку. Перехватил он её одной рукой сквозь ткань брюк, а другой сжал пониже локтя и переломил одним движением. А взвывшему вору сказал: «Что в моём кармане — то моё».

У такого отца и дети были соответствующие, так что не диво, что когда младшенький его подрос, то оказался членом местечковой дружины по борьбе с погромщиками, а заодно и актёром самодеятельного еврейского театра. Дружины такие создавала местечковая молодёжь повсеместно, ибо погромы становились чуть ли не нормой бытия в черте осёдлости. В мае 2001 года, узнал я, что из тридцати тысяч погибших в погромах людей лишь десять тысяч было самих евреев, а прочие были погромщики, подвернувшиеся под тяжёлую руку дружинников, среди которых был и Арон-Гирш Эйдинов. Ну, а так как в России в ту пору и партии возникали, то среди дружинников возникло желание также объединиться в партию. Назвали они её Социалистической Еврейской Рабочей Партией, сокращённо — СЕРП, и стали думать над программой. Поскольку на террор погромщиков они отвечали где дубиной и топором, а где и пулемётом (в рассказе Бабеля «Король» описан случай подготовки тёплой встречи горячим одесским чёрносотенцам, когда под видом покойника в саване в еврейский квартал транспортировали именно пулемёт), то решили взять себе эсеровскую программу, ибо эсеры были партией, признающей такое обращение со своими противниками, а прочее серповцам показалось маловажным.

Это вызвало у Ленина ехидную реплику, что надо же додуматься — в черте осёдлости принять программу русского кулачья. Да, со временем пришлось бы деду умнеть в этом смысле, если бы его судьба сложилась иначе. Но в армию он был призван до начала Первой Мировой войны и слыл в полку первым гимнастом (унаследовал отцовскую силу и по мере возможностей развивал её). А когда война началась, то в меру своего разумения стал вести в прифронтовой полосе антивоенную пропаганду и был арестован, судим, объявлен немецким шпионом и приговорён к повешению, а не к расстрелу, как обычно. Заперли его до утра в какой-то халупе, а утром нашли развороченный потолок и дырявую крышу, кинулись искать беглеца в сторону фронта и не нашли. А он ухитрился через всю Россию и Японию добраться до Северо-Американских Соединённых Штатов, как тогда называлась эта страна. Походил он по ней и поездил, забирался в Мексику и Канаду; работал на чикагских бойнях, где получил на всю жизнь нелюбовь к мясу; выпустил две книги — одну о российской революции, другую о свободной любви; выучился на фотографа высокой квалификации…

Узнав в 1917 году о революции, стал стремиться в Россию, но попал туда лишь после конца Гражданской войны. И стал одним из лучших фотографов того времени, хотя и не вступал в партию и потому был на некотором подозрении и явной карьеры не сделал, да к ней и не стремился.

Но лишь после Дня Победы в 2001 году узнал я от братишки то, неизвестное мне, что мама как-то рассказала ему, когда жила с ним. Была у Исполкома Коминтерна своя служба изготовления документов для зарубежных товарищей и коминтерновских агентов. И нужны были для тех документов фотографии на «тамошней» бумаге и по «тамошним» технологиям выполненные, причём и бумага и технологии, и формы документов менялись во всём мире, а не только в СССР этим баловались от нечего делать. Так вот — оказывается, именно Арон Яковлевич Эйдинов возглавлял эту фотолабораторию. И качество её работ было превыше всех похвал. И позже в Высшей Партийной Школе он занимался тем же, хотя на этот раз был всего лишь фотографом, работавшим вместе с женой на одну ставку и жившим при фотолаборатории, а в нашу комнатку в Марьиной Роще приезжали лишь по выходным дням, а заведовал той лабораторией другой еврей — Коган, он потом имел работу в фотографическом ателье в Столешниковом переулке, но деда принять туда не смог — не он тем ателье заведовал…

Зато говорил дед всегда то, что думал, за что его в тридцатые годы не раз таскали на Лубянку, но, попав впервые на порядочного человека, возможно — знавшего о характере его работы, он был запомнен ещё имевшимися там чекистами, достойными этого звания, и потому при очередной его доставке постоянно звучало: «Опять Эйдинова привезли? Гоните в шею», что и исполнялось неукоснительно… И с антисемитами, и тогда бывшими, хотя и крепко окороченными, он разбирался сам. Отец помнит разные варианты таких разборок — кто летел кубарем от удара кулака, кого они с отцом брали в работу вместе — тут они спелись мгновенно, а одного, который, войдя в не очень заполненный трамвай и увидев на площадке деда Арона и отца, сообщил им, что они жиды пархатые, дед взял сзади за брючной ремень и высунул из открытых в те годы непневматических дверей над бегущей булыжной мостовой, подержал на вытянутой руке, внёс опять на площадку и поставил на ноги. Тот, белее мела бывший, пробормотал: «Простите», после чего рванул на другую площадку сквозь с молчаливым интересом наблюдавших пассажиров. Этот молчаливый интерес и я ещё не раз почувствую…

В войну он был уже слишком стар для фронта, но работал в полную силу бригадиром грузчиков на том же делавшим миномёты заводе, что и мама, а по возвращении в Москву был с бабушкой Аней взят на одну ставку фотографа в Высшую Партийную Школу на Миусской площади и там работал до 1948 или 1949 года — не помню, когда там началась этническая чистка, руководимая, как говорили, женой Ворошилова. Даже продавщицу газированной воды — еврейку — тогда уволили. С дедом обошлись с некоторой выдумкой — было предложено дать взятку за оставление на работе, но в ту пору дающий взятку садился в тюрьму бесповоротно, так что ему пришлось самому писать заявление об уходе по собственному желанию. И никакой работы он больше не нашёл — не брали нигде. Вот это выбрасывание на помойку полного сил богатыря, умевшего работать и желавшего работать, вкупе с невесёлыми размышлениями о происходившем в стране, и привело к тому, что он впервые в жизни заболел. Был у него рак желудка и пищевода в окончательном диагнозе, но поначалу ему перехватило важные вены на ноге и началась гангрена из-за «закупорки вен», как гласил тогдашний диагноз. И отрезали ему летом 1952 года ногу «по самое никуда», оставив культю размером с кулак — я её запомнил. Тут-то и выяснилось, что рак. И лечить ослабленный операцией организм поздно, а болезнь дала скачок. Его и выписали домой — чтобы статистику не портил, а маме, имевшей опыт трёх курсов медицинского, велели поддерживать его уколами камфары. Она и поддерживала, продляя агонию, хотя он, изнемогший от боли и мук голода (перехватило пищевод), просил убить его. Двенадцать дней мучился он и мучились мы, видевшие это, а больше всех мама — когда придёт её время, она сама решит свою судьбу, зная, что закон запрещает родным помочь близкому человеку уйти без мучений… Тогда начали седеть её волосы, тогда она заранее решила для себя — как поступать… Он велел, чтобы внукам не было известно, где он похоронен — пусть живым помнят! И бабушка Аня завещала то же. Знаю, что на Немецком кладбище, а больше ничего. Вот мама — на Николо-Архангельском лежит, тут уж нам хоронить пришлось, так что знаем…

А жену себе он нашёл ещё в бытность серповцем. Хая Лейзеровна Трескунова была из «потёмкинских евреев».

Когда светлейший князь Потёмкин оказался ответственен за заселение Новороссии и привлекал к этому и беглецов из Болгарии, и немецких колонистов, и привлёк бы кого угодно, лишь бы работали и налоги платили, — то пришло ему в голову попробовать посадить на землю евреев и цыган. Чем кончилось дело с цыганской деревней — не знаю, а потёмкинские евреи прижились. Только вот число их росло, а земельный фонд оставался прежним. И приходилось безземельной молодёжи изучать ремёсла, оставаясь притом с надписью в паспортах, что сословие у них крестьянское, а вероисповедание иудейское.

Такой паспорт был для любого полицейского чина явной липой, когда приезжавшая в тот или иной российский город шляпная мастерица Хая Лейзеровна Трескунова шла в полицию зарегистрировать свой приезд. И немало она выслушала от тех чинов, и не раз сидела где следует «до выяснения» (хотя потом отпускали), и в конце концов решила, что такие порядки ей не нравятся, а потому надо поискать тех, кто с такими порядками борется. Стала искать — и вышла на серповцев, а там и на будущего мужа.

Мама моя — Муся Ароновна Эйдинова — родилась 12 сентября 1915 года, когда отец её уже был в бегах от петли. Потом он вернулся, и в конце января 1921 года у мамы появилась младшая сестрёнка Роза. В этой семье не звучал «идиш», хотя его и знали дети. Арон и Хая (русские соседи звали их Ароном Яковлевичем и Анной Лазаревной) не собирались становиться русскими, но и евреями быть их тоже не тянуло. Возникала новая единая общность — советские люди, в которую втягивались выходцы из разнокровных и разноязычных общностей, меж собой объяснявшиеся на русском языке, и если Арон ещё пробовал было толкнуться к толстовцам (по случаю своего вегетерианства, в чикагских бойнях обретённого), то для детей своих он видел уже только советское будущее, и делал всё, чтобы они в нём были своими.

Он не бежал от своего народа, но видел его будущее в слиянии с советскими людьми и в русскоязычии. В гетто, пусть и добровольное, его не тянуло. И стал он советским человеком не самого низкого и не самого среднего уровня. И дети его росли такими же. А нам, внукам, когда при нас взрослые говорили меж собой на каком-то непонятном языке, было объяснено, что это язык взрослых, для того и существующий, чтобы дети не подслушали — бывают у взрослых свои дела, о которых детям знать не требуется. Но — редко звучал этот язык, так редко, что мы им понаслышке не овладели…

Бабушка Аня прошла всю жизнь с мужем, потом с дочерью и внуками, обогревая нас теплом своей души и постоянно хлопоча по дому, когда вместе с мужем утратила работу и получила ничтожную пенсию. Мама тянула родителей и детей на свою зарплату. Бабушка пробовала делать настенные панно из своеобразной мозаики, которой была выучена с царских времён: бралась картина вроде доброго молодца в окружении красавиц, и детали её вырезались из картона и обтягивались цветной материей и подкладкой под неё тонкого слоя ватина. Получалось здорово, но торговать этим она не умела, агентов сбыта не нашла. И осталось лишь на одной из сохранившихся семейных фотографий напоминание об этом — на заднем плане такая картина на стене висит. Умерла она в начале 1958 года, когда мы жили в Перово, имея общую с соседями кухню. Те полезли в погреб, а стремительно двигавшаяся и на старости лет бабушка выбежала из нашей комнаты и упала в люк, поломав рёбра. Сосед тут же вытащил её, и отвезена она была мгновенно в близлежащую больницу, и рёбра ей срастили, но тут ударила эпидемия гриппа, и ослабленный организм с ней не справился — она заболела в той же больнице и умерла в тот день, когда я прилетел из Магадана, так и не успев увидеть меня… Светлая ей память, как и всем моим семейным — ничего кроме добра я не видел от неё, а научился многому…

Стоит отметить, что по линии того оршанского кузнеца были мы в родстве с писательницей Анной Антоновской, автором романа-эпопеи «Великий Моурави», которая у родичей Эйдиновых в Москве побыва-ла, когда приезжала пробивать напечатание первого тома. Отказ был повсеместный, но как-то в столовой для приезжавших в центральные организации людей, что была на Пушкинской улице, сосед по столику заметил, что у неё очень печальный вид, расспросил, узнал, в чём дело и попросил на несколько дней рукопись, хотя предупредил, что обещать ничего не может. Прошло несколько дней, и в её номер в доме приезжих ворвался администратор: «Скорее к телефону!» Кинулись на первый этаж, взяла она трубку — на том конце провода был Сталин. «Товарищ Антоновская, я прочёл вашу рукопись, это очень нужная книга, дано распоряжение — будут печатать»… Это она рассказывала уже на памяти отца, ставшего тогда маминым мужем. Так что было за Сталиным и такое тоже, и неслучайно в библиотеке деда, пережившей войну, о чём ещё будет сказано ниже, был первый том «Великого Моурави»…

Мама была пионеркой и комсомолкой, по характеру — озорницей и заводилой, случалось ей разыграть влюбчивую подружку, попавшись ей на глаза в мальчишеском наряде и слушая потом пламенную исповедь, какой красивый мальчик ей теперь знаком; а в техникуме, куда пошла после семилетки, допёк комсомольцев их группорг-зануда, и она подбила товарищей платить ему взносы только копейками и полушками (были тогда монетки по полкопейки, я их ещё видел) — чтобы мучился, считаючи…

Московский Дорожно-Механический Техникум, позже ставший Московским Автомобильно-Дорожным и поныне находящийся на Бакунинской улице в таком качестве, поначалу был рассчитан на двухгодичное обучение. Вот в 1931 году и выстроили выпускников первого набора, поздравили их с окончанием, а потом преподнесли новость: «прибавляется ещё год учения, но так как вы уже прошли полагавшуюся до сих пор программу, то каждый поедет на практику по путёвке как настоящий специалист, а потом вернётесь и продолжите обучение». Кстати, когда эту практику выполнили и третий год отучились, повторилось то же самое — обучение стало четырёхлетним…

Маме выпало ехать в Иркутскую губернию, причём дело ей там предложили непростое. Думаю, что не из вредности, а просто — «тебя учили? Ну, так и делай то, чему учили — других нету, ты есть, тебе и делать». А делать пришлось вот что. Сквозь тайгу следовало прорубить просеку по наиболее подходящему маршруту к каким-то новым разработкам, проложить дорогу и построить мост через некую речку, на карте бывшую сущей ниточкой. И рабочей силой должны были стать крестьяне какой-то староверческой общины, в тех местах от никониан спасавшиеся и дорожной повинностью обложенные. Крестьяне в принципе советскую власть признавали и главу своей общины выбрали председателем сельского Совета. Но от веры своей отказываться не собирались, а вера эта была такова, что не то что девчонка-еврейка с комсомольским значком, а и самый истовый христианин никонианского толка могли бы осквернить их жильё своим присутствием, и даже воды из их посуды пить иноверцу не полагалось — опоганит, потом выбрасывай или очищай в церкви по особому обряду.

Маме моей будущей это в Иркутске честно сказали, дали ей проект и карту, выдали сколько-то денег и — вперёд, комсомолка! Она нашла того предсельсовета. Представилась ему и сказала, что об их обычаях знает и нарушать их не собирается, жить будет в шалаше, благо придётся по трассе заранее пройтись, чтобы увидеть что и как не на бумаге, а в жизни, надеется на грибы с ягодами и на рыбу в реке, а у них хотела бы хлеб, соль и яйца покупать — можно? Спасибо… — и ушла в тайгу сверять проект с реальностью.

Оказалось, что проект делали в Москве как нечто типовое, не учтя ни того, что тайга там лиственничная, с деревьями в два обхвата, а мост требовалось делать из сосновых брёвен толщиной сорок-пятьдесят сантиметров, а ближайшие сосны растут за две сотни вёрст; ни того, что речка-ниточка в период половодья несла такие валуны, которые тот мост в щепки бы разнесли.

Между тем в техникуме ей рассказывали о том, что в лиственницах столько смолы, что когда в первом веке нашей эры римский император Траян повёл армию на даков в нынешней Румынии и велел построить мост через Дунай, то именно лиственничные сваи были забиты в берега и дно великой реки — и уцелели те сваи, не сгнили, их уже в ХХ веке нашли и проверили, так хоть новый мост на их базе возводи!

А свайный мост против валунов не выстоит, нужно ряжи строить для опор — подобия срубов для изб, только без окон и дверей, из тех самых лиственниц, которые всё равно рубить придётся, просеку прокладывая, а теми валунами отмостку вокруг ряжей делать, а камнями поменьше или обрубками тех же лиственниц их внутри заполнять, тогда устоят против любого разлива. И тогда будет труд не мартышкин, а человеческий, надёжно и надолго выполненный…

Но — как же ей нарушить проект за подписью и печатью? Кто её послушает, если она прикажет делать не то, что им бумага делать велит? И что будет с теми, которые её послушают?..

Она пришла к предсельсовета домой, когда он обедал, «оскверняя» его пол, «ну да он-то отчистит, он тут за попа и старосту вместе», и сказала, не успел он, сверкнув глазами, рот открыть: «Ты здесь Советская Власть, а я советская гражданка и пришла по советскому делу, так что молчи, слушай и думай — дело это вас же всех касается».

Он не зря был выбран старшим в этой общине — ответил: «Садись, говори, слушаю».

Она изложила то, что выше мной изложено, и добавила: «С проектом может спорить ”Советская Власть на местах”, но одному тебе это делать нельзя — могут найтись такие, которые за это прицепятся к тебе, пришьют нарушение и ещё что-нибудь. А вот если ты соберёшь сход, и тот сход постановит — это будет поддержка инициативы местного органа власти общим собранием, тут любой любитель кусаться зубы обломает». Встала и сказала: «Где мой шалаш — знаешь. Нужна буду — позовёшь, только время терять не надо — или человечий труд, или мартышкин, а делать нужно, пока время есть, у вас же и другой работы навалом».

На другой день был собран общий сход, и предсельсовета взял шестнадцатилетнюю девчонку-еврейку с комсомольским значком за плечо и поставил её перед собой лицом к сходу. «Вот Муська — она своё дело знает, и ещё она знает слова, которыми это дело объяснить нужно. Говори им те самые слова, какие мне говорила, а вы слушайте и думайте, потому что это вам выбирать, какую работу делать. Как скажете, так и будет». Она те слова повторила и особенно нажала на то, что только решение общего схода, а не решение одного лишь предсельсовета может быть причиной для изменения проекта. И когда она кончила, то вышел вперёд старик и сказал: «Что делать нам не мартышкин труд, а человечий — дело ясное. А только негоже тебя Муськой звать — как отца твоего с матерью кличут?» «Отец у меня Арон Яковлевич, а мама — Хая Лейзеровна, по-русски Анна Лазаревна». «Так вот, Советская наша Власть — решение о работе выноси, чтобы делать так, как советует нам эта Муся Ароновна. И это первое дело, а второе — надо написать родителям её, Арону Яковлевичу и Анне Лазаревне, с низким поклоном за то, что такую дочь родили и вырастили»… Письмо было отправлено (продолжение следует)


© 2016 Цукерник Яков Иосифович