Начало Журкиной учёбы в этой школе — с его точки зрения — неплохое, но тем не менее мы, уже знакомые с крапивинским подходом к описанию школы и её болезней, сразу найдём зазубрину. И не одну...
— ...Ты сам спросил про политинформацию... Тебе хорошо, готовиться не надо. А я уже третий раз. И зачем только Маргарита меня политинформатором назначила...
— Потому что рассказываешь интересно.
— А я больше не буду интересно... Надо по очереди, а она всё на меня.
Пионерское поручение… Если по правилам, то классный руководитель не имеет права пионерские поручения давать, он ведь не вожатый. Нам это ещё в третьем классе объясняли.
Вот и первая зазубрина. Задним числом я позавидовал тем, кому это объясняли — меня и моих товарищей, принятых осенью 1947 года в пионеры в одной из школ города Поронайска на Южном Сахалине, о таких тонкостях не предупреждали — повязали всем галстуки, сказали речь из громких слов (впрочем, для нас бывших некой новостью, ибо к нам она обращалась, та речь, а сотрясения воздуха, не к нам обращаемые, по радио многократно слышимые, в одно ухо влетали, в другое вылетали и в сознании не удерживались, хотя в подсознании копились), да и кончили на том — велели самим, без подсказки, выбрать председателя совета отряда и звеньевых, благо мы успели друг друга узнать в какой-то мере. Выбрали, кстати, меня в председатели, а звеньевые даже с моей нынешней точки зрения были ребята хоть куда, причём негласным комиссаром нашего класса-отряда была Виктория (мы именно так её звали, ибо слово это означало “Победа”, а Викой её звать было глупо, потому что вика — это какая-то кормовая трава) Кочка (о странности фамилии никто не заикался даже, и дразнить ею владелицу никому в голову не приходило — таким человеком была эта девятилетка среди детей отобранных для заселения от-воёванного у японцев Южного Сахалина отборных людей).
А вот учителя у нас были средненькие, их и запоминать не захотелось. И пионерская организация была для них только знаменем, барабаном, горном да галстуками.
Вот они и не позаботились о нашем пионерском правоведении — не умыш-ленно, а просто не имея понятия о том, что оно существует...
Так его и не существовало в той школе, просто время было ещё хранителем советского образа мыслей, что и привело к бунту нашего класса-отряда в самый последний день занятий. На предпоследней перемене по заранее имевшемуся уговору сошлись мы в коридоре класс на класс из-за какой-то обиды одного из нас, чтобы решить такой массовой дуэлью — кому извиняться. Что и говорить, не нашли иного времени и места... Дрались без ярости и крови, скорее это было нечто спортивное, азартно-сдержанное. Нас утихомирили, а потом оба класса оставили после уроков. В последний-то день! Два часа сидели мы молча, руки на партах, учительница же книжку читала, ей-то скучно не было! Уже отпущенные противники по коридору протопали… Вот и пришлось мне — исполнявшему обязанности вождя класса, не назначенного, а признанного, встать и попросить, чтобы нас отпустили — а то нечестно получается. “Молчать! Садись и сиди!” “Это нечестно! Уже насиделись! Ребята — пошли!” И все встали и пошли, не слушая воплей “педагогини”. Мне это обошлось в годовую четвёрку по поведению. А по пионерской линии никак не обошлось — некому было мною заниматься, хотя кто-то в старших пионервожатых и в отрядных вожатых на бумаге числился. Потому-то я этот случай и счёл нужным здесь вспомнить — в прежней Журкиной школе хоть какие-то побеги пионерского самосознания существовали, а значит — было, кому их прививать ребятам; хоть мало, но было!..
Горька сказал с коротким зевком:
— С Маргаритой мы ещё хлебнём.
— Ну уж хлебнём, — заступился Журка. — Обыкновенная. Как все учителя... Вот Виктор Борисович — тот в самом деле вредный. Как заорёт...
Журка даже поёжился, вспомнив завуча Виктора Борисовича — сухого, с аккуратным пробором и маленьким ртом, съёженным, как высохшая розочка.
Вот и вторая зазубрина — завуч. Прежняя Журкина школа не была идеальной, мы ещё об этом узнаем, но тамошний завуч не заставлял ребят ёжиться при одном воспоминании о нём.
— Витенька — просто псих, — сказал Горька. — Маргарита хуже.
— Почему?
— Сам увидишь.
— Ты на неё злишься, что не дала нам на одну парту сесть, — проницательно заметил Журка.
— Ну и злюсь... Ты-то, конечно, не злишься. Тебе с Иркой — в самый раз.
— Я же не виноват, что у Маргариты правило такое: мальчик с девочкой, — недовольно сказал Журка.
— Дурацкое правило. Как в первом классе... Да ещё в каждом кабинете проверяет: все ли на своих местах... Да ладно, мне и с Людкой Синявиной неплохо. Не ябедничает, если подерёмся, и списывать даёт.
Горька смешал в одну кучу явную несправедливость Маргариты Васильевны, навязывающей школьникам “пару по парте” согласно только своей выгоде, без учёта желания школьника, а ведь хочется сидеть с другом — и несомненно нужную стабилизацию рассаживания по партам для всех кабинетах.
“Кабинетная система” в первый и, возможно, в последний вообще раз задета Крапивиным. Это скверная система. Школьники из осёдлых обладателей того или иного помещения, за чистоту и благоустроенность которого они были бы в ответе, чувствовали бы его вторым своим домом в первую очередь, а школу в целом — уже во вторую, были бы в нём хозяевами, улучшали бы его из года в год, превращены этой системой в кочевников, не заботящихся о чистоте и порядке на очередной стоянке.
А ведь привычка к ответственности за среду своего обитания начинается именно со своего уголка, своей комнаты, своего дома. Кабинеты к тому же разных размеров, разное в них число парт и даже рядов парт, так что сесть по привычной схеме всегда нелегко, возникает после перехода в новый кабинет сутолока, сумятица, ребята возбуждаются, учитель “звереет” на сколько-то градусов. А ведь учителю, уподобившемуся работнику у конвейера, некогда запоминать две-три сотни проходящих в день перед его глазами ребят из разных классов, каждому из которых он должен сейчас, сегодня, здесь привинтить какое-то новое знание, как колесо или какую-то иную деталь привинчивают или иным способом прикрепляют к ползущему мимо работника собираемому автомобилю.
Так что стабильное закрепление того же Горьки всегда во всех кабинетах на одной и той же парте одного и того же ряда, и всегда чтобы рядом с ним была Людка Синявина, помогает всем учителям, им легче запомнить и Горьку, и Людку, и всех прочих хотя бы в лицо, если не сразу по фамилии, а уж о прочих связанных с ними воспоминаниях и говорить нечего.
Я прошёл через этот кабинетный бедлам уже в мыслящем возрасте и знаю эту проблему с обоих позиций. Можно бы обойтись только физическим и химическим кабинетом, плюс кабинеты новых для школы дисциплин, требующие специфической аппаратуры, проводки, вытяжных труб и так далее, а все прочие занятия проводить в классном помещении, принося туда учебные материалы из имеющейся на каждом этаже хозяйственной комнаты. Нету в здании лишних комнат для подсобок — легко возвести вплотную к зданию школы специальную хозяйственную башню, соединённую со зданием галерейками или просто переходами сквозь стену. И всей школой разрабатывать и делать новые учебные пособия для всех предметов. Соревноваться — кто умнее и лучше сделает. А “кабинетную систему” — побоку!
Так что здесь мы видим и ту самую слабость подхода Крапивина к делу, о которой уже сказано выше: он занят почти исключительно взаимоотношением взрослых и детей,
но мало внимания уделяет той системе, которая включает в себя и взрослый мир, и мир детей и подростков.
Точнее сказать — он даёт великолепнейшее описание этого мира, упо-добляясь фотоаппарату, а отнюдь не рисующему осознанно художнику. Его осознанность — в иной сфере, и он не имеет равных в этой сфере. Но — только в ней... Пока что, по крайней мере...
А теперь посмотрим на Маргариту Васильевну, так сказать, в деле. И под-черкнём кое-что в цитируемой выдержке.
Журка на политинформации рассказывал о волнениях в штате Алабама, где всё началось с того, что полицейский убил негритянского мальчика; кто слушал, кто дремал, кто потихоньку английский готовил.
Ну и ладно, они по крайней мере не мешали. А Толька Бердышев, вздрагивая пухлыми щеками, стрелял пшеном из стеклянной трубки. И, как нарочно, по тем, кто слушал.
— Кончал бы ты, Бердышев, — сказал наконец Журка.
Тот быстро убрал трубку. А Маргарита Васильевна, сидевшая на первой парте, обернулась.
— В чём дело, Бердышев?
— Ни в чём, — сказал Толька и захлопал белыми ресницами.
— Журавин, в чём дело?
Журка смешался. Получилось, что он наябедничал. Но Иринка бесстрашно сказала со своей парты:
— Он крупой плюётся, дубина такая. Сам не слушает и другим не даёт...
— А чего тут слушать? Это по телику тыщу раз говорили.
— Да ты по телику только мультики и футбол смотришь, — сказал Сашка Лавенков и запихнул в парту учебник английского.
— Нет, ещё передачу “Для вас, малыши”, — вставил Горька.
— Ну-ка, прекратите, — потребовала Маргарита Васильевна. — Журавин, продолжай... Он, кстати, очень интересно рассказывает, — добавила она.
— Только пускай покороче, — попросил Борька Сухоруков по кличке Грабля, человек из компании Капрала.
— Не нравится — топай из класса! — вдруг взвинтился Журка. Тебе вообще на всё наплевать, кроме своей шкуры! Вот вогнали бы в тебя всю обойму, как в того мальчишку, тогда бы по-другому запел!
— В какого мальчишку? — удивлённо спросил кто-то. Многие уже забыли, как Журка рассказывал, что волнения начались после гибели негритянского мальчика: его застрелил недалеко от школы полицейский.
— Слушать надо, — подала голос Людка Синявина, соседка Горьки.
— А мы слушали, — нахально сказал Бердышев.
— Ага! Особенно ты! — зло откликнулась Иринка. — Тебе про пули говорят, а ты пшеном пуляешь. Тебя самого бы туда, где стреляют, в Алабаму...
— За что его туда, бедного? — ухмыльнулся Грабля.
— За глупость, — сказал Сашка Лавенков.
Журка молчал. Оттого, что за него так быстро и решительно заступились, он заволновался, даже в глазах защипало. А Бердышев в самом деле дубина!
— Ничего ты не понимаешь, — сказал ему Журка. — Там же на самом деле дома горят, там людей убивают. Вот прямо сейчас, только с другой стороны Земли, вон там, под нами... — Журка ткнул пальцем в пол, и все тоже посмотрели вниз, будто сквозь громадную земную толщу могли увидеть отблески алабамских пожаров.
С Маргариты Васильевны сошло спокойствие. Она поворачивала голову то к Журке, то к ребятам и, видимо, думала: вмешаться или пока не надо?
— Они там стреляют, а я, что ли, виноват? — обиженно проговорил Бер-дышев. — Я-то что могу сделать?
Кто-то засмеялся, а Журка сказал отчётливо:
— Ты хотя бы не плюйся, балда, когда о чужом горе говорят.
Наступила какая-то виноватая тишина. В этой тишине учительница произнесла:
— “Балда” — это лишнее. А остальное всё правильно. Продолжай, Журавин.
— Да я всё сказал.
— Молодец... Есть ли у кого-нибудь вопросы к Юре Журавину?
Люда Синявина подняла руку:
— Только у меня не вопрос. Я добавить хочу... Рассказать...
— Очень хорошо...
— У меня дома такая книжечка есть, называется “Стихи негритянских детей Америки”. Там такие стихи... Ну, может быть, не очень складные, но такие... отчаянные какие-то. Вот одна девочка написала... Можно, я прочитаю?
— Ты выйди к доске.
— Да нет, я здесь... — И она заговорила тихо и раздельно:
Мир такой просторный для всех,
большой и зелёный,
а нам некуда идти:
в эту сторону пойдёшь —
горе и боль,
в ту сторону пойдёшь —
чёрная пустота.
И мы бредём, бредём по самой кромке.
Куда же нам идти?
Нет никакого пути.
И крошится под ногами тропа,
как лёд — тонкий и ломкий...
— Молодец, Люда. Очень искренние стихи. Садись.
— Я ещё... Вот...
Мы дети,
но в наших телах — тонких и чёрных —
боль долгих веков.
Боль миллионов рабов,
увезённых с потерянной родины.
Зачем, учитель, вы нам говорите
о нашей свободе,
если на наших руках и ногах
красными браслетами
до сих пор
проступают следы кандалов?
Красные — на чёрном...
Люда помолчала и села.
Пока она читала, Журка вспомнил Олаудаха и теперь сказал притихшим ребятам:
— У меня книжка есть, очень старинная. Про приключения негритянского мальчика, про рабство. Он был предком вот этих ребят, у которых стихи. В этой книжке так же... Такая же боль...
— А может быть, ты принесёшь, и мы почитаем? — предложила Маргарита Васильевна. — Это было бы очень интересно. Так сказать, перекличка эпох. Можно было бы включить в план пионерской работы.
— Я могу принести. Только её трудно читать вслух, там язык такой... несовременный. Она в позапрошлом веке напечатана.
— Надо же, какая старина! — удивилась Маргарита Васильевна. — А если её не всю читать, а ты просто покажешь её, а самые интересные места перескажешь своими словами? Можно устроить интересный сбор...
Вот мы и познакомились с этой классной руководительницей и по совместительству и.о. пионервожатой — другого вожатого в классе нет. Она — автомат, работающей по заданной программе. Настоящий учитель и настоящий вожатый именно во время политинформации смотрел бы на класс, ловил бы каждый взгляд ребят, имеющих дело с нестандартными новостями, постигал бы их души. И Бердышев — когда на него весь актив класса (возможно — только что вылупившийся актив!) двинулся в атаку, был бы у неё на глазах, и она использовала бы эту атаку для пробуждения и развития гражданских и человеческих чувств во всех вверенных ей ребячьих душах. А она? Сидит на первой парте к классу спиной. Было бы тихо, а больше ей ничего не надо. И начавшийся было конфликт она стремится пригасить, спустить на тормозах — ей важно благополучие, тишина важна.
В чём для неё заключается порядок? В том, что Журка говорит, прочие слушают или делают вид, что слушают. Нельзя волноваться, что где-то люди гибнут, а Бердышев пшеном стреляется... Кстати — фамилия “Бердышев” тоже не случайна — это безнадёжно устаревшее оружие, а такой тип человека тоже безнадёжно устарел. Это добродушный дебил вроде уже известного нам Ромки Водовозова. Есть такой в классе, ему не противопоказано быть среди нормальных детей, они его не покусают. Не кусается и он. Но — хоть не очень мешает, а всё же мешает. Однако — не топить же его за это? Да. А что делать? Очеловечивать всем классом! Ребята этого пока не понимают, но она-то обязана понимать! И та вспышка против него, которая имела место на этой политинформации, могла бы стать началом его очеловечивания. Не станет — она ничего не поняла и спустила эту вспышку “на тормозах”: “Балда — это лишнее”... И вряд ли она знает, что Борьку Сухорукова кличут Граблей и что он из компании Капрала. А ведь он ещё назван “человеком”, так что повод для особого внимания к его высказываниям и реакции на отпор одноклассников был очень подходящим, но она его не заметила...
А ведь ясно даже и ежу, что для того и придуманы политинформации, чтобы учитель или вожатый, на них присутствующий, мог с одной стороны добавить к Журкиной, скажем, порции фактов и эмоций известные старшему товарищу факты, поддержать проснувшийся в ребятах интерес, а с другой стороны — поддержать и направить в нужное русло их негодование против Бердышева и Грабли. Ан нет. Для неё сведения о книге Олаудаха только одно вызвали: можно провести некую работу и поставить в отчёте галочку. Можно провести интересный сбор. О горе и крови говорят не с “интересом”. По крайне мере — в Стране Советов это не принято...
А сбор, кстати, будет, причём Журка сумеет так его обставить (Иринкин папа-художник картинки нарисовал, потом они были пересняты на слайды), что даже был этот сбор повторён для пятого “Б”. Но ведь это будет просто новой порцией информации для ребят в обоих классах, а того эмоционального накала, который имел место на вышеупомянутой политинформации — не будет.
И — самое страшное, что именно это и было целью Маргариты Васильевны, и она в данном случае своего добилась.
Ниже мы рассмотрим “линию телестудии” и там упомянем более подробно историю с Иринкиным отцом, которого приволокли в вытрезвитель, хотя он не был пьяным, а там на весь город опозорили. И была в классе очередная заварушка, связанная с балдой Бердышевым, и он — не видев той передачи (ведь не мультик и не футбол), а просто привыкнув отругиваться словами “как твой отец” или “как твоя мать”, ляпнул Иринке, что-де нужно быть пьяным как твой папа. И мгновенно врезала ему на уроке Иринка, потом добавил Грабля-Сухоруков (человеком-таки оказался), потом Журка, потом Горька — и вылетели без спросу с урока в коридор. Ребята знали, что в данном случае они правы — на такое оскорбление можно и должно отвечать кулаком, а на уроке после этого не останешься.
— ...Мы не виноваты.
Но конечно оказалось, что они виноваты. В безобразном поведении, в срыве урока и варварском избиении товарища. Именно так заявила Маргарита Васильевна, когда после пятого урока оставила своих питомцев на собрание: разобраться в их “чудовищных поступках”. И ладно бы, если бы разбиралась она одна. Покричала бы, записала бы в дневники — и топайте домой. В общем-то она была не злопамятная. Но, едва началось собрание, появился Виктор Борисович.
— У-у, держись, ребята... — тихонько протянул Митька Бурин. А Журку слегка затошнило от противного страха: все знали, что Виктор Борисович — гроза и бич всяких нарушителей.
— Маргарита Васильевна, пригласите виновников происшествия к доске, — глухим голосом распорядился он и сжал рот в красную точку. Посмотрел, как Журка, Горька, Иринка и Грабля выбираются из-за парт, и повторил громче: — Да-да, к доске. Вот сюда! — Он ткнул острым пальцем. — Вот на это место! Чтобы все видели паршивцев, которым не место в советской школе! — И взвизгнул: — Живо!
Они — что делать — стали у доски понурой шеренгой.
— Отвечайте! — крикнул Виктор Борисович.
Легко кричать “отвечайте”. А на какой вопрос отвечать? Что говорить?
— Долго будем молчать? — вдруг, совершенно успокоившись, поинтересо-вался Виктор Борисович. И по-мальчишески забегал вдоль шеренги. Тогда Журка услышал сумрачный Горькин голос:
— Чего отвечать-то?
— Молчать! — снова взвизгнул завуч. — Ничтожные болтуны! Отвечайте, как вы посмели? Да, как вы посмели устроить это надругательство над школьными правилами?!
Вот он уже и показал себя во всей красе, этот доблестный представитель терзающей советскую школу нечистой силы. Очень интересно, что он мгновенно успокаивается и мгновенно же доводит себя до белого каления. Это значит, что он играет бешенство, что он визжит, как Моська лает, зная, что может совсем без драки попасть в большие забияки. Потому что неравны силы — перед завучем все ребята приучены стоять “понурой шеренгой”. А стоило бы сейчас им сказать ему: “Уймись, дяденька, а то на тачке из школы вывезем” — и утих бы, заткнул бы фонтан. Ибо он ко всему ещё и трус, о чём мы сейчас узнаем.
И ведь были такие прецеденты в советской школе. Когда она ещё советской была и только начиналось разлитие половодья нечистой силы.
В упомянутой песне Визбора про дворовый волейбол один из капитанов дворовых команд “сын ассирийца ассириец Лев Уран” имел такую характеристику: “известный тем, что, перед властью не дрожа, зверю-директору он партой угрожал. И парту сбросил он с шестого этажа, но, к сожалению для школы, не попал”.
А попасть стоило бы... Я пишу это, помня, что сам в своё время дал пощёчину срывавшему уроки третьегоднику, и был за это выставлен из школы со статьёй, подобной волчьему билету. И был за три моих учительских месяца в той школе ещё один случай, когда я готов был применить силу против здоровенного восьмиклассника, который, вальяжно развалившись, откровенно хамил мне на уроке. Я не копировал Макаренко в его диалоге с Волоховым, когда он был вынужден сказать: “Не морду набью, а изувечу. А потом сяду в ДОПР, это не твоё дело”, но мои слова при всём притихшем классе были весьма схожи — и налитой бездельной силушкой хам заткнулся и вытянулся. Но я-то готов был на любые последствия ради того, чтобы те, кто хотел учиться, могли это делать. А тут совсем иная ситуация...
Надо было отвечать. Кто ответит? Горька? Но он ударил Бердышева последний. Грабля? Но с него какой спрос? Он врезал Тольке просто от благодарности к Иринке: потому что она заступилась перед Маргаритой. Сама Иринка ответит? А Журка, значит, будет прятаться за неё?
Журка поднял глаза:
— Потому что Бердышев обругал отца Брандуковой... — сказал он негромко. Но, кажется, без дрожания в голосе.
— Вот как! — язвительно воскликнул Виктор Борисович. И тут же торопливо вмешалась Маргарита Васильевна:
— Но послушай, Журавин, разве это правильно? Виктор Борисович, не вол-нуйтесь, у вас же сердце! Скажи нам, Журавин, разве можно в ответ на слова, которые тебе не понравились, пускать в ход кулаки? Да ещё так дружно и остервенело?
Какой же дрянью надо быть, чтобы задать такой вопрос?! Сама же признаёт, что “дружно и остервенело” — значит, были причины. А ей это до лампочки. Нарушение порядка. Классная руководительница даже не попыталась тогда и не попытается впредь выяснить, что именно было причиной такой “дружной остервенелости”. И ей — такой — доверены дети, существа без полутонов, умеющие по молодости либо любить, либо ненавидеть, видящие только чистые до яркости тона красок во всех сферах жизни. И она — норма в нынешней школе. Любопытно, что Виктор Борисович у неё достоин щадящего режима — у него же сердце... Не знаю — в самом ли деле у него была сердечная хворь; её слова могли быть и замаскированной просьбой к начальству, чтобы не лез дальше в грязную лужу, дал бы ей возможность самой навешать лапши на уши такому вроде бы интеллигентному ученику, коего сам бог велел обводить вокруг пальца при помощи правильных слов. Но пусть даже и впрямь были у завуча дела с сердцем не лучшие. А как с ребятами, чьи сердца были обожжены глупыми словами Бердышева? А у них она наличия сердец не признаёт, они не смеют иметь сердце, собственный разум, душу. Их сердечный огонь, буде он разгораться начнёт, этот огнетушитель в юбке считает своим долгом заливать водой и гасить иными способами.
Она говорила спокойно, почти ласково, и Журка немного осмелел:
— Когда как...
— Что значит “когда как”? — Голос у неё слегка ожесточился. — Когда четверо на одного, на беззащитного товарища — можно? Тут и нервы позволено распускать, и руки?
На удар отвечают ударом, а не подставлением второй щеки или иной болевой точки. И если “товарищ” (мы опять видим профанацию этого святого для советских людей слова) позволил себе оскорбить товарища — он должен понести немедленную (именно так!) и достаточно серьёзную кару, чтобы впредь неповадно было. И не беда, если кара превзойдёт вину — тогда и такая балда задумается, пусть не поймёт, но рефлекс воздержания выработает.
Кроме того — когда только что завуч в её присутствии вёл себя предельно разнузданно, называл всю четвёрку паршивцами, орал на них — где было её грозное негодование? Очень уж двойная бухгалтерия получается...
А если кто-то сильнее или взрослее, вы бы, наверно, вели себя с ним сдер-жаннее. Разве не так, Журавин? А?
Пальцем в небо попала. Ниже будет процитирован другой отрывок, где “витязи”-третьеклассники, в числе коих был и Журка, измолотили шестиклассника, вздумавшего пробовать силу на их однокласснике. Там, в той школе, начальство тоже бдило; за этот дружный отпор более взрослой и потому гораздо большей силе ответил весь класс, а подлецу-шестикласснику ничего не было. Но интересно, что всё своё показное негодование Маргарита Васильевна уводит в другое русло, занимается домыслами на посторонние темы, а о сути наличного дела помалкивает.
Журка пожал плечами.
— Не знаю...
— Нет, знаешь! Со мной бы ты, наверно, не стал драться, если бы даже и обиделся. А?
“Мелет чепуху какую-то”, — с досадой подумал Журка. И сказал устало:
— С женщинами не дерутся...
— Ах вот что! — опять взвизгнул Виктор Борисович. — Ты нахал! Дерзкий мальчишка! Значит, если бы Маргарита Васильевна не была женщиной, ты мог бы кинуться в драку? На своего наставника? На педа-го-га? Может быть, ты кинешься на меня?
Чёрт знает, куда уводит этот лжеистерик разговор. И не детям в этой бес-смыслице разобраться — тут и взрослый очумеет. Но — не первая это встреча кое-кого с Виктором Борисовичем, так что сейчас он получит достойный ответ.
А мне, кстати, пришлось в четвёртом классе дойти до такого градуса, что и на пе-да-го-гов кинуться пришлось. На двух сразу.
А в “Каникулах Вершинина-младшего” оный Вершинин и его дружок Стась кинулись на опять-таки взрослую даму, вздумавшую покуситься на их пионерскую честь.
И там же был выстрел в лоб бандиту — тоже взрослому...
И была схватка Стася с другим бандитом — тоже взрослым...
И пионеры-герои у гитлеровских солдат об их возрасте не спрашивали,
да и молодогвардейцы, скажем, были куда моложе оккупантов и их холуёв.
Если ты прав — ты обязан свою правду отстаивать всемерно, вплоть до смертного боя. Так учили советских людей, пока не была выбита эта мутация под корень. Вот сейчас пытаются расчеловечить нескольких уцелевших детёнышей из этой мутации, чудом повторивших гены предков, извечно передающиеся, возрождающиеся, как Феникс из пепла...
“Что ему надо?” — тоскливо подумал Журка. В классе стало тихо. Видимо, вопрос завуча озадачил всех. И вдруг поднялся Сашка Лавенков. Сказал ясно так и ровно:
— Нет, на вас ему нельзя. Вот если наоборот — другое дело.
— Что?.. — озадаченно спросил Виктор Борисович. — Что наоборот?
— Я говорю, что вам, наверное, можно, — разъяснил Сашка, и в голосе его прорезался негромкий звон. — Возьмите его за ухо и головой о дверь. Как Вовку.
Было тихо, а стало ещё тише. Виктор Борисович шелестящим шёпотом сказал:
— Что? Как ты смеешь? Какой Вовка?
— Мой брат Лавенков из третьего “Б”, — разъяснил Сашка. — Вы, конечно, уже забыли. Он вчера бегал по коридору
(какое преступление!), а вы его за ухо хвать и в учительскую поволокли. И лбом о косяк.
Виктор Борисович коротко задохнулся:
— Ты... ты... Это чудовищная клевета! Это... Ин-си-ну-ация!
— Я не знаю, что такое эта ин...си... В общем, не знаю, — холодно ответил Сашка. — Только Вовка никогда не плачет, а вчера пришёл со слезами. И ухо болит до сих пор.
— Ты лжец!
— Нет, — сказал Сашка.
Он стоял прямой, спокойный. “Он совсем не боится, — подумал Журка. — Потому что у него есть брат. Он заступается за брата. Не страшно, если за брата... Или за сестру...”
И Журка сказал:
— Лавенков не врёт. Он вообще никогда не врёт. Он командир нашего от-ряда.
Журка понял, что не страшно, если за брата или за сестру — и вступился за вступившегося за него командира пионерского отряда — за явного побратима-дружинника в недобитом войске красногалстучников, как вступился недавно за Иринку, ставшую ему негласной сестрёнкой. Осознание пришло в ходе начавшегося боя, но в бой-то он вступил инстинктивно, ещё до этого осознания.
Виктор Борисович дёрнул головой с гладкими бесцветными волосами и тонким пробором. Глянул не то на Журку, не то сквозь него и повернулся к Маргарите.
— Всем! — сказал он с частым придыханием. — Всем! Вот этим... и ему... — он ткнул в Лавенкова. — За всю третью четверть поведение “неудовлетворительно”! Всем! Я доложу сейчас директору!..
Он почти бегом поспешил к выходу — маленький, худой, похожий на мгно-венно состарившегося мальчика — и со стуком закрыл за собой дверь.
Сбежал! Струсил! И даже не подумал, что роняет свой грозный авторитет. Да и зачем ему думать? Ещё немало найдётся в этой школе ребят, которые, как до последней перед этим стуком двери минуты новичок Журка, дрожат перед словом “завуч”. И навряд ли данные пятиклассники поделятся на ребячьей конференции опытом борьбы с грозным начальством. Вряд ли появится репортаж об этом классном собрании в школьной стенгазете и вряд ли в скором будущем заведётся подпольный школьный журнал самиздатовского типа. Лишь несколько человек, достойных этого слова,— и то не сразу — сделают хоть какие-то первичные выводы из происшедшего. До восстания в масштабе школы ещё далеко... Во всяком случае здесь об этом не будет ни слова — о выводах, не то что о восстании. Роман — о Журке, а не о школьном социуме, чудо ещё, что эти-то куски не выброшены редактором и не опротестованы свыше. Пока что... Автору ещё припомнят всё до последнего слова, если положение не изменится...
— Достукались, — горько сказала классу Маргарита Васильевна. — Пять “неудов” за четверть. Прекрасные показатели! Как ты думаешь, Лавенков?
— А почему пять? — Лавенкова, кажется, ничуть не тронул грозящий “не-уд”. — Бердышев, значит, ни в чём не виноват? Так и отсидится?
— Разберёмся и с Бердышевым, — неуверенно пообещала Маргарита Васильевна.
— А Лавенкову за что “неуд”? — спросил Журка.
— За безобразную грубость! — отрезала Маргарита.
— А-а! — протянул Димка Телегин. — Это значит, Санька сам таскал своего брата за ухо! А свалил на Виктора Борисовича.
— Телегин! Ты тоже хочешь заработать?
— А я не боюсь, — весело заявил Димка. — Подумаешь, поведение снизят. Пять лет впереди, сто раз ещё исправлю.
— Это у тебя пять лет впереди? С такими-то замашками? Кто тебя возьмёт в девятый класс? Как миленький отправишься в ПТУ.
— А что ПТУ, штрафбат, что ли? — спросил Митька Бурин. В некоторые училища конкурс, как в институты.
— В такие училища, дорогой мой... — начала Маргарита, но тут открылась дверь, и все вскочили: вошла директор Нина Семёновна.
— Садитесь, садитесь, ребята... Маргарита Васильевна, говорят, что-то весёленькое выкинули наши детки, а?
Она была добродушная, уверенная, не умеющая волноваться. А Маргарита Васильевна заволновалась, как школьница: