Ой, не зря это отмечено! Не соратники в пусть недобром деле, а начальница и не сумевшая угодить её линии подчинённая, могущая иметь в итоге кучу неприятностей.
Написавши эти два предложения в своё время, я вспомнил случай из личной практики.
Чисто случайно попал в мои руки чудом уцелевший экземпляр сборника статей создателя советской исторической науки Михаила Николаевича Покровского “Декабристы”, изданного в 1927 году тиражом в 3 тысячи и либо стёртого в прах годами, либо выжженного в период гонений на “школу Покровского”. Прочёл я, ошалел от прочитанного (через полтора десятка лет в “Знании — силе” будет о том сборнике сказано, что автор его был ближе всех к истине о декабристах из всех, кто о них доселе писал) и кинулся в общество “Знание”, чтобы добиться его переиздания.
Попал к бывшему командиру батареи “катюш” в войну, а такие к числу трусов не относятся.
“Академик Нечкина, бывшая ученица Покровского, одной из первых начавшая поливать грязью память учителя и писать доносы на своих товарищей из “школы Покровского”, сейчас верховодит в исторической науке вообще, а уж в этой сфере в частности. Вы не представляете себе, какая это злобная и мстительная скотина. Бывает — кто-то хотел выполнить некий грязный её приказ, но не сумел — способностей не хватило. Так она и этого ему не простит, расплатится, как с лютым врагом своим. Так что ничего не выйдет”, — сказал он.
А ведь мне позже доводилось слышать и воспоминания тех, кто знал Нечкину только как академика, учителя своего, заботившегося об учениках вполне по-матерински. И это было не таким уж уникальным явлением. Были такие ранее, есть сейчас, будут и впредь.
Крапивин ограничился лишь полутора фразами, понятными не каждому взрослому, не то что ребятам, для которых в основном написан роман. Но и за то спасибо. Когда кто-то из читателей столкнётся с таким явлением — всплывут в памяти и эти полторы фразы...
— Да, Нина Семёновна, к сожалению. Вот эти... Сначала драка, потом...
— Знаю, знаю. Это и есть заводилы? Смотрите-ка, даже девочка. Ну и петухи...
— Виктор Борисович требует снизить им оценку за четверть, — зло, но неохотно произнесла Маргарита. Понятное дело — ей самой не хотелось, чтобы класс терял показатели.
На добром, домашнем лице Нины Семёновны проступила полуулыбка.
— Ну, это мы посмотрим. До конца четверти далеко, может быть, они исправятся. А, орлы?
Она, кажется ждала радостных обещаний, что да, исправятся. Но шеренга хмуро молчала. Однако это не обескуражило Нину Семёновну.
— Исправятся, — решила она. А вы, Маргарита Васильевна, понаблюдайте. Разберитесь. Побеседуйте, если надо, с родителями...
... Журка и Горька проводили Иринку до троллейбуса. Сначала шли молча. Потом Горька рассмеялся:
— А Бердыш-то ничего не понял!
— Что не понял? — удивился Журка.
— Он же ничего не знал про передачу, точно вам говорю... У него просто привычка такая: отругиваться. Не помните, что ли? Ему скажешь: “Ты дурак”, а он: “Как твой папа” или “А у тебя мама горбатая”...
...Журка сказал озабоченно:
— Как бы Маргарита и правда не пошла к родителям...
— Ну и пусть, — отозвалась Иринка. — Меня родители ругать не будут, меня папа с мамой всегда понимают.
Журка посмотрел на неё укоризненно: “А Горька?” Тот будто услышал его мысль. Небрежно проговорил:
— Мне наплевать. Папаша от меня отступился, больше пальчиком не трогает.
“Вот это хорошо, — обрадовано подумал Журка. — Если только Горька не врёт. Нет, кажется, не врёт”.
Иринка взглянула на Журку с беспокойством:
— А тебе не влетит?
— Мне? — удивился он. За что? Думаешь, мама не поверит мне, если я всё объясню?
— А... папа?
Журка скучным голосом сказал:
— Это меня не волнует.
Стоило ли так подробно выписывать это описание нормального для нынешней псевдосоветской школы разбирательства?
Стоило, если учесть, что помимо “кабинетной системы” здесь задета ещё “процентомания”, а также, что ребята насквозь видят Маргариту (не Васильевну, а просто Маргариту), как её, передавая ребячье к ней отношение, Крапивин называет здесь.
Она не думает о причинах внезапного нападения на Бердышева сразу не-скольких очень разных людей — именно людей, не “детей”, ибо здесь вёлся бой за человека.
Она и не пытается понять, разобраться всем классом в этом деле и объяснить себе и ребятам — кто здесь прав, кто виноват.
И Толька Бердышев так и не уразумел, за что побит, при чём он тут вообще, почему Лавенков и после всего происшедшего требует его наказания. Если его другой раз за такое не излупят, то только потому, что ребята за него что-то подумали и попробуют, может быть, ему что-то словами растолковать. Но уж никак не классная руководительница этим займётся.
Точно так же и директорша лишь той же “процентоманией”, ничем иным, принуждается к спуску на тормозах липового дела, раздутого Виктором Борисовичем.
А ведь если бы перед ней стояла не группа людей, вступившихся за това-рища, а группа малолетних хулиганов, то она точно так же попыталась бы снизить накал, спросивши у них: “Исправитесь? А, орлы?” — и они-то уж завопили бы радостно, что исправятся, ибо выучены такими “педагогами” презирать любое слово, в том числе и честное пионерское (о чём уже говорилось при разборе “Штурмана Коноплёва”). Чудовищен вред таких директоров и таких классных руководителей (по совместительству и вожатых — тоже ведь раньше такого совмещения не было), а в условиях господства “процентомании” именно двуногая нелюдь такого рода становится на эти посты. Никакой Макаренко тут не удержится, как, кстати, не удержался в своё время и реальный Макаренко, сумевший всё же взять некий реванш на некий срок. А нынешних его преемников придушат намертво...
Есть, правда, в этой школе одна преподавательница совсем иного склада — Вероника Григорьевна. В ней есть почти всё, потребное учителю. Почти... Кроме одного — стойкости перед грязью и злом. А ведь наше с нею знакомство будет поистине “нарастанием улыбок”, как это имело место между Остапом Бендером и Корейко при первой встрече.
Вероника Григорьевна преподавала литературу, только не у пятиклассников, а в более старших классах. Но знали её все. Она заведовала школьным драмкружком, устраивала для младших ребят литературные утренники, а кроме того иногда заменяла у пятиклассников Анну Анатольевну, которая часто болела.
Выглядела Вероника Анатольевна внушительно: высокая, полная, с дремучими бровями, пегой косматой причёской и решительным, как у римского полководца, подбородком. И Голос у неё был подходящий для такой внешности — басовитый и рокочущий. Он прокатывался по всем этажам громом вагонных колёс, когда Вероника Григорьевна созывала ребят:
— Эу, оболтусы мои ненаглядные! Пошли в класс, у меня к вам интересное дело!
Пегая причёска, дремучие брови... Пару раз попадалось мне — уже не помню, где именно, утверждение, что такой окрас шевелюры — признак породы. Не обязательно дворянской или аристократической, но именно породы. И всё прочее тоже подходит. Род человеческий, как я уже не раз здесь отмечал, делится на людей, нелюдей и людишек. Эта женщина несомненно относится именно к людям, почти что элитный материал. Не знаю — думал ли Крапивин об этом, создавая этот образ.
“Оболтусы” — это ученики восьмого “А”, где Вероника Григорьевна была классным руководителем. В этом классе учился Егор Гладков. Он говорил:
— Вероника — во! Лучше, чем она, учителей не бывает.
Класс “А” обычно является собранием столь же элитного материала. Тут дело не в евгенике, просто ребячью массу разгрохачивают, пропускают сквозь “грохот”, вращающееся трубчатое сито с отверстиями разных диаметров, постепенно укрупняющихся, чтобы отсеять дроблёный камень разных фракций. Это на камнедробильном производстве употребляется.
А в школе — аналогичный подход. Желательно иметь в одном классе ребят с примерно равными способностями, восприимчивостью.
Так что — если класс “А” — там отборная публика, а ей отборных же учителей в классные руководители дают.
Журка с Горькой и Иринкой — в классе “Б”. Там по идее должны быть по-тенциальные четвёрочники. Но есть и Бердышев с Граблей — сколько-то “ма-лых сих” вставлено в обойму на предмет подтягивания к общей массе.
А вот если класс “Г”... Он обрекает попавшего туда прирожденного отличника на деградацию.
Если уж браться за такой рассев человеческих детёнышей, то следует действовать с предельной последовательностью и учителей подбирать лучших из лучших, а программы обучения должны быть принципиально иными — не облегчёнными, а именно иными, на этих ребят рассчитанными, чтобы их доводить до человеческой кондиции, а не учителей низводить до их кондиции. Но нынешнее школьное руководство к этому просто неспособно, даже если бы и появилось у него такое желание. А оно не появится. У них, как говорил Буба Касторский в “Неуловимых мстителях”, “другие интересы”...
Зачем такое отвлечение? Исхожу из допущения, что Крапивин лишних деталей не даёт, что упоминание о том, что Вероника Григорьевна была классным руководителем именно в классе “А” имеет свой смысл для посвящённых в школьную технологию.
Журка про себя не соглашался: Лидия Сергеевна (о ней ниже. — Я.Ц.) была, без сомнения, лучше. Но Егора он понимал. В самом деле, Веронику Григорьевну все любили. Когда она приходила к пятиклассникам вместо “Аннушки”, ребята знали, что двойки никому не грозят и скуки на уроке не будет. Если кто-нибудь не мог ответить у доски, Вероника Григорьевна рокотала:
— Ох, оболтусы... Что же мне теперь, твой дневник двойкой украшать? Это по литературе-то? Русская литература, дорогие мои, существует на свете, чтобы доставлять людям радость, а не огорчения...
Садись и к следующему уроку выучи так, чтобы не краснеть перед Пушки-ным и Гоголем...
Не в этом ли разгадка её нестойкости перед злом, которое на её глазах будет грызть Журку — не просто Журку, а ещё и принца из написанной ею сказки? Видеть в русской — уникальнейшей! — литературе только добро, только радость — не видеть страшных судеб писателей и космической глубины и высоты рассматриваемых ими проблем — это явная ущербность миропонимания, пусть даже самой себе насильно навязываемая, но именно в силу самовнушения становящаяся для Вероники Григорьевны частью её собственной личности.
Потом она начинала что-нибудь рассказывать. Не всегда по плану урока, но обязательно интересное: про дуэль Пушкина и Дантеса, про то, как воевал на Севастопольских бастионах Лев Толстой, про старинные романы о рыцарях Круглого стола. Или про то, как со своими сыновьями Витькой и Борисом (тоже восьмиклассниками и “оболтусами”) путешествовала по Прибалтике и Карелии...
...Вероника Григорьевна была энергичным человеком. Когда приходилось устраивать в школе тематический вечер, выставку, встречу гостей или фестиваль искусств, Алла Геннадьевна обязательно звала её на помощь. Алла Геннадьевна была завуч. Точнее, заместитель директора по внеклассной работе. Она ходила по школе прямая, со сжатыми губами, постоянно чем-то раздосадованная. Обиженно блестели её круглые очки — такие большие, что они напоминали эмблему, которую укрепляют на крышах свадебных такси. Если человек всё время чем-то недоволен, разве он может устроить праздник? Поэтому и нужна была Вероника Григорьевна...
Один из моих знакомых, офицер контрразведки, имел “крышу” — должность-прикрытие. Но он не умел работать вполсилы, и ему навешивали всё новые и новые обязанности по части “крыши”, так что под конец своей карьеры он стал, по его выражению, “придурком при пяти дураках”, работая за них. Своё основное дело он тоже делал не вполсилы, раскрыв такие делишки своего прямого начальства, что это привело к обвинению его в уголовщине и заточению в тюрьму. А там его, по идее, должны были прикончить уголовники, но и там он ухитрился стать для этих отверженных людей “батькой”, а когда его удалось вырвать из тюрьмы — стал правозащитником, хотя его и пытались переехать машиной и прочие пакости делали. И многим пакостникам не дал он за оставшееся ему время посадить кого-то по дутому делу.
Вероника Григорьевна вынуждена работать придурком при этой дуре — тянуть за неё. “А куда эту дуру девать? Пусть занимает данный пост, большой беды не наделает...” — ответят нам на недоуменный вопрос, зачем Аллу Геннадьевну допустили до работы с детьми. А ведь был у Аркадия Райкина номер, где прирожденный лодырь и дармоед, сидя в постели, рассуждает, что ему должны бы зарплату в постель подавать, чтобы ему за ней не ехать и не наступить при этом на ногу работяге, испортив тому настроение и тем нанеся ущерб производству. И честное же слово – меньше было бы брака и меньше неприятностей для окружающих этого мыслителя людей…
И то, что Вера Григорьевна справляется и с этим делом не хуже, чем со своими уроками литературы, лишний раз подтверждает: она такая хорошая учительница, что при хорошем или хоть нормальном начальстве ей бы цены не было — человек государственной ценности, бесценнейший человек.
Но вот поставлен ею спектакль по ею же написанной сказке — так поставлен, так сыгран ребятами, что решило городское (оно же и областное) телевидение этот спектакль записать и потом показать всем зрителям области. Хорошо решено... Только вот во главе телегруппы оказалась та самая Кергелен, которая на всю область опозорила без вины Иринкиного папу и выставила напоказ беду маленького Валерина и его пьющей матери — взяла на себя право ради примера лезть грязными руками в души людские. И Журка сказал: “Не буду играть!”, а заменить его некем и некогда. Не лавина — целый геологический сброс угроз и демагогии обрушивается на него. Как не поддаться пятикласснику, недавнему малышу, ещё и неакселерату к тому же, когда все виды прессинга обрушиваются на него с высоты взрослых ростов?! Только одно подпирает его — письмо покойного дедушки, где сказано, что если есть хоть капля уверенности в том, что ты прав, — действуй по-своему. А он убеждён, что не может быть между настоящими людьми и этой Кергелен (опять фамилия выбрана нетипичная, как клеймо недочеловека или нелюди) ничего общего, что когда-то блестяще было сформулировано в “Повестях древних лет” Валентина Иванова: “И нет между обидчиком и обиженным ничего общего: ни земли, ни воды, ни дыханья!” Может, Журка и прочёл эту книгу, впитав данную истину, глася-щую, что способный обидеть человека не может быть человеком, что все изначальные составляющие тела и духа у них разные и общение между ними невозможно на человеческом уровне. А может — сам до неё дошёл. Но передавать радость эмоций и логики чудесной сказки через посредство Кергелен кому бы то ни было он не может...
И могла бы помочь ему, подсказать, выступить на его стороне Вероника Григорьевна, несомненно понявшая его побуждения — ей ли не понять их! Могла бы. Должна бы... Но...
Алла Геннадьевна подвела Веронику Григорьевну.
— Посмотри ей в глаза! Посмотри, посмотри. Она писала пьесу, старалась. А ты... Вероника Григорьевна, скажите ему!
Посмотреть? Ладно! Журка вскинул залитые слезами глаза. Но Вероника Григорьевна смотрела в сторону.
— Оставьте мальчика, — сказала она. — Пусть он решает сам. — И пошла, такая усталая и грузная, что под ней прогибалась сцена.
Вот так. Пусть сам решает.
А как решали в таких случаях писатели, о которых она так интересно рассказывала? По-разному.
Бывало, ломались — как Гоголь и Достоевский — и умирали в чудовищных муках совести.
Или стояли насмерть. Как Лермонтов. И их убивали.
Этому она ни сама учена ни была, ни ребят не учила. Это — общая болезнь предмета “литературы” — его проходят в лучшем случае с точки зрения Белинского, Чернышевского, Добролюбова, иной раз — завирального Писарева, словно это тот максимум, которого достигло литературоведение в нашей стране. По Луначарскому или Воровскому, по Тынянову и другим советским литературоведам и критикам двадцатых-начала тридцатых годов учителя не только ребят не учат — они сами их не знают. А знавшие — выбиты репрессиями, полегли на фронтах, а книги сожжены или убраны в закрытые фонды и не переиздаются.
Мою историю тоже изучают в школе не по марксисту Покровскому, многие открытия которого приложил к литературоведению его соратник Луначарский, а в лучшем случае по Соловьёву и Ключевскому, а то и по славянофилам, а там и ниже скатиться недолго, тем более, что фамилии эти в учебниках не упоминаются и даже учителя не знают, в чём сила и слабость любого из некогда великих, а ныне уже отставших от развивающейся жизни мыслителей. Само собой, что и Льва Гумилёва, ряд выводов которого я в данной работе использую, ни учителя, ни тем более ученики не знают.
Детей, следовательно, не учат по-советски, по-коммунистически.
В итоге и о физике с математикой или о иных точных науках они получают неверное представление, эти науки-дисциплины тоже деградируют в школе, а потом деградация расползается во все стороны.
Что должен познавать в первую очередь изучающий любую науку? Её историю. Историю её развития, внутренней борьбы. Познавать умение вести себя в экстремальной обстановке, а творцы любой науки из этой обстановки не вылезали. И в искусстве было то же самое. Умение это необходимо людям вообще, а советским людям в особенности.
Вероника Григорьевна — специалист по радостному настроению — оказалась в данном случае не на высоте. Она струсила. Могут выгнать из школы, отсечь от детей, сделать жизнь ненужной... Ведь выступление против начальства, единым орущим фронтом насевшего на Журку, означало вылетание с работы с поганой характеристикой или с сообщением по телефонам и на ухо о её нелояльности...
И она бросила Журку на произвол судьбы в данный судьбоносный для него момент, когда его хребет может сломаться под страшной нагрузкой. Я уверен, что потом за кулисами она сделает всё для неё возможное для улучшения его положения, тем более, что почти немедленно за отзвучавшей собачьей грызнёй ворвётся в школу ушедший с Журкой Горька и позовёт на помощь Журке, предотвращающему неизбежную катастрофу (небывалый ливень размыл глубочайшую яму поперёк улицы и Журка стоит под ливнем и молниями, перекрывая путь в ту яму машинам, которые по закону подлости обязательно сюда поедут и в ту яму загремят). В данном случае, если Журка выживет, то станет несомненным героем, а героям иногда послабления бывают, с ними потом рассчитываются, по совокупности...
Но я не могу себе представить, чтобы Вероника Григорьевна смогла сказать на педсовете или в более высокой инстанции то, что высказал здесь я. А сказать-то нужно именно это. Кергелен должна быть выбита с телевидения с запретом на профессию. В школе должно смениться всё руководство. Но это — фантастика сугубо ненаучная...
Да, есть в этом романе и настоящая учительница. Это Лидия Сергеевна из первого-третьего классов школы в прежнем месте жительства Журки — в Ка-менске, позже оттуда уехавшая, но встретившаяся с Журкой в областном цен-тре, где он теперь живёт и учится. Вернёмся к тому моменту, когда Журка с Иринкой идут в начале романа в кино.
У входа в кинотеатр стояли трое ребят, стояли расхлябанно, смотрели вокруг не по-хорошему. Сразу было видно, что за люди. Особенно старший, класса из восьмого, — сытый такой, с лицом, похожим на распаренную репу, с волосищами до спины... Чем ближе до них было, тем страшнее делалось Иринке. Одна она не боялась бы, но к таким, как Журка, хулиганы всегда привязываются. Она шёпотом сказала:
— Не пойдём пока. Ну их...
Но было поздно. Все трое уже с ухмылкой смотрели на Иринку и на Журку. Старший, зевнув, сказал:
— Какие красавчики? А?
И тогда что сделал Журка? Он прочно взял её за руку и повёл прямо на этих типов. И они расступились. Правда, один, всё ухмыляясь, подставил ногу, но Журка спокойно перешагнул. Иринка тоже перешагнула. Журка повёл её дальше, не оглядываясь. Кто-то из парней грозно, как Змей Горыныч, гикнул им вслед. Журка провёл её ещё несколько шагов — туда, где было многолюдно и безопасно, и оглянулся. Небрежно спросил:
— Больные, что ли?
Потом сказал Иринке:
— Пошли за мороженым...
— ...У нас в парке, где сейчас площадка для городков, раньше настоящий самолёт стоял, Ил-18. В нём детское кино было. Потом его сожгли, — вздохнула Иринка.
— Зачем? — удивился Журка.
— Да ни зачем... Такие дураки, как те, что у дверей торчали... Журка, ты боялся, когда меня мимо них тащил?
Журка шевельнул плечом. Она поняла, что боялся, но говорить про это не хочет. И врать не хочет.
Журка наконец сказал:
— Они только и ждут, чтобы их боялись... Ух, мы в нашей школе дали одному такому! Всё лез, лез на маленьких, пока не наткнулся на витязя...
— На кого?
Журка улыбнулся:
— На витязя. Ребят нашего класса витязями называли. Потому что мы, когда ещё второклассниками были, сделали себе костюмы богатырей для парада октябрятских войск... У всех там пилотки или бескозырки, да бумажные воротники матросские, а у нас шлемы, щиты серебряные, кольчуги... Знаешь, кольчуги отлично получаются из больших авосек, надо только, чтобы нитки были потолще...
— Ой, как интересно! Вы, наверно, лучше всех были, да?
— Ну... в общем, не хуже других. Тридцать витязей прекрасных и с ними дядька Черномор...
— А кто был дядька?
— Конечно, наша Лидия Сергеевна. Специально себе бороду до пола сделала и шлем с якорем на макушке. Только ей, говорят, попало потом за это...
— За что?
— Ну, за всё... За Черномора. Директорша ей сказала: “Это же несерьёзно. Все учителя на сцене, а вы впереди своих ребят как девчонка прыгаете”... Ей за нас часто попадало. И за ту драку тоже досталось. Но она всё равно нам сказала, что мы молодцы...
— В тот раз, когда хулигана отлупили?
— Да... Это в прошлом году было. Его звали Дуля. Он к нашему Вадику Широхину привязался. Тот над фонтанчиком нагнулся, чтобы попить, а Дуля его бац по затылку... Ну, Вадька губы разбил... Мы тогда встали поперёк коридора и стали ждать Дулю. А он большой был, в шестом классе учился. Но мы всё равно как навалились! И давай его кедами да сандалетами обрабатывать! Он заревел, дежурные учителя сбежались... Нас потом за это в пионеры не принимали до самого конца учебного года...
— Весь класс?
— Тех, кто не дрался, хотели принять, а мы сказали, что будем вступать только вместе... Мы всегда друг за друга стояли, нас Лидия Сергеевна этому с первого класса учила.
Иринка сочувственно сказала:
— Наверно, жалко было из такой школы уезжать...
— Да нет... не очень жалко. Лидии Сергеевны уже с нами не было. В про-шлом году в июне мы сходили с ней в поход, а после она уехала из города... А в четвёртом классе нас расформировали. Кого в спортивный класс, кого — в новую школу. Почти не осталось витязей.
— Плохо стало?
— Ну, не совсем плохо, но не так, как раньше... Скучнее.
Вот и “ушли” из школы нетипичную учительницу и разогнали выкованный ею уникальный класс-дружину. А ведь такую Макаренко к себе взял бы с первого взгляда. Но потому-то она и не ко двору в той школе пришлась, как не пришлась бы и в нынешней Журкиной школе. Правда, внешне всё выглядело благопристойно — мужа перевели, а с ним и она поехала. И теперь она студентка:
— Я же раньше педучилище кончила, а теперь учусь в институте. А то ведь что получилось! Три года проучила вас, а потом отбирают, потому что после училища можно работать только в начальной школе... А я так больше не хочу. Пускай с первого класса по десятый.
Но за этой благопристойностью стоит отчаянная мысль о том, что выращенные и выученные ею ребята попадут в другие, холодные и недобрые руки — как вот витязи в самом деле попали. А что она одна может сделать? Только попытаться провести своих новых “первачков” до самого десятого класса, как мать по жизни детей ведёт... И она была-таки второй матерью — на ряде примеров с Журкой мы видим это очень чётко. Например, когда выпоротый отцом Журка прибегает к ней домой, она его и выкупала сама, и пуговицы оторванные к куртке пришила — из “старых запасов. Раньше-то я вам их чуть не каждый день пришивала”, и оставила его у себя дома, а мужа отправила к Журкиному отцу за одеждой, сама-то не пошла потому, что “Сейчас я ему, наверно, в волосы вцепилась бы”. Это не Маргарита Васильевна, которая грозит Горьке: “Ты будешь делать, что скажут. Иначе живенько сообщим отцу, а он впишет тебе что положено”.
Да, но есть ли в нынешних — таких вот, как прежняя и нынешняя Журкины школы — место для такой вот учительницы?
Возможно ли, чтобы она явочным порядком была такой, а её не сожрали бы одни при равнодушном или трусливом нейтралитете других?
Пока что — в обстановке, описанной в данном романе, это невозможно.
Сожрут, выживут, искалечат жизнь ей, и не дадут делать настоящих витязей из ребятишек, которым как раз такие вот учительницы и необходимы.
А кто из тех ребятишек с ней контактировал в любой степени, будет на учёт взят.
Ведь ещё Николай Первый, при следствии над декабристами, очень интере-совался — у кого и чему каждый из них учился, а потом всю науку и особенно учебные заведения взял под строжайший контроль.
А ведь именно такие учительницы советским детям и требуются.
И неслучайно с нею и её мужем дружит Геннадий Кошкарёв — “Дед” из “Колыбельной для брата”, с коим мы тут встретимся, когда он поддержит Журку одной, но важной фразой в противостоянии режиссёрше Кергелен и всей педагогической кодле, когда он станет насвистывать известный Журке мотив песенки о кораблях, которую поют в семье Лидии Сергеевны — им сочинённой песенки. Но пока что это просто дружба хороших людей, но ещё не союз для обороны хотя бы, а лучше бы — для наступления...
Первое знакомство Журки с квартирой Брандуковых (фамилия Иринки) началось с возгласа “Ой...” — он увидел картину Иринкиного отца “Путь в неведомое”. Были и другие картины на стенах, но Журку притянула с первого броска в глубь зрачков эта. Позже из разговора мы узнаем, что Игорю Дмитриевичу за эту картину предлагали восемьсот рублей, но он не продал, хотя дома ни рубля не было. Лёгкий, весёлый, с пристальным взглядом истинного художника человек — Иринкин папа. И картины его — настоящие картины. Но в Союз художников он не принят. Как Высоцкого ухитрились так и не принять в Союз писателей. И выставку своих картин ему не удаётся устроить.
В Союзе господствуют люди, которых он назвал “киношниками” — проектировали эти “мастера” на стену кинокадр на нужную тему, обводили контуры, а потом получалась картина. И быстро, и вполне качественно... Сердце у Иринкиного отца не самое здоровое, пить и курить ему вредно. Но попробуй не выпить — не водки, а вина, если “шумный приятель Иннокентий Заволжский” угощает. Ещё Михаил Кольцов яростно писал в статье “Те, кто угощает”:
“Если алкоголизм — болезнь, как можно равнодушно относиться к ак-тивным распространителям её и обращать свой гнев только на заражённых?!
Надо покончить с симпатичной разновидностью “хорошего человека”, который угощает водкой своих знакомых налево и направо. За “хорошим человеком” спрятан либо карьерист, спаивающий нужных ему людей, либо опустившийся, которому тоскливо гибнуть одному в вонючей спиртовой луже... О женщине, бескорыстно, но слишком часто дарящей свою благосклонность мужчинам, холодно и враждебно говорят: “проститутка”. Почему о милом хозяине, у которого вечно валяются под столом пьяные гости, не говорят в сто раз более враждебно: “кабатчик! притоносодержатель! шинкарь!”? В советское ещё время писал — в 1930 году. Ну, и не стало Кольцова в конце концов, а всё, с чем он боролся (и такие, как он), стало расползаться вширь.
Не только данный приятель грешен. Надо же и отметить окончание работ, скажем. Работает Иринкин папа в художественных мастерских, и хоть не члены Союза художников там, а всё художники, всё “богема”, а ей пить по уставу положено, как шаману сушёным мухомором вдохновляться... Ещё одна горькая деталь наших “негативных” лет — внедрение водки и вина во все поры жизни.
Начало борьбы с этой бедой приходится на последнее десятилетие — кто-то, испытавший беду на себе и своих близких, полез на рожон, пробился в газету; кто-то, прочтя эту статью, набрался храбрости и решил, что раз первый шаг не им сделан, то отвечать в случае чего не ему, а подхватить бы надо: с одной стороны, надо-таки с пьянством бороться, а с другой — открылась новая золотая жила, и не опоздать бы к разбору участков вдоль неё.
К кому относится режиссёр местной телестудии Кергелен Эмма Львовна? Журка чётко формулирует — к кому: “ей нужны были выразительные кадры”. В начале шестидесятых, итальянский кинорежиссёр, приехавший в залитое кровью после гибели Лумумбы Конго, просил белых наёмников расстреливать свои жертвы перед его заранее приготовленной кинокамерой, о дублях волновался. А жертвы-то кончились – ну, ему быстро приволокли кого-то из соседней деревни вместо них, и дубли были выполнены… У нас об этом писали с гневом. Так сказать, “Их нравы“ осуждая. А у нас ради примера ударить по невиновному – это совсем другое дело…
Эта дама — из той же породы. Она не пыталась выяснить заранее, кого ей предлагают для передачи о вреде пьянства в виде живых учебных пособий. “Отметивший” с приятелями окончание снежного городка на главной площади Игорь Дмитриевич был вполне трезв, хотя вином и припахивало. Мимоходом отмечены и условия труда:
“Понимаешь, там у всех подсобные помещения были, тёплые вагончики — у строителей, у электриков. А художникам ничего не приготовили, никакой даже будочки. Ну, они перемёрзли все и говорят: “Давайте погреемся”... Знаешь ведь, как они греются. А потом в троллейбусе контролёрша стала билеты проверять. А папа по ошибке пробил не троллейбусный, а автобусный билет. Ну, она и раскричалась! “Седой уже, а обманываешь! Плати штраф!” А почему “обманываешь”? Автобусный билет даже дороже... Папа говорит: “Мне штраф не жалко, только зачем вы мои седые волосы задеваете? Покажите ваше удостоверение”. А она: “Ах, тебе удостоверение! Водки нахлестался, а теперь хулиганишь! Милиция!..” Ну, вот и всё... Мы с мамой всю ночь не спали, всё его ждали...
— Это же несправедливо! Из-за какого-то билета!.. — возмущённо сказал Журка.
— А кому докажешь? Эти горластые тётки всегда правы. Помнишь, тогда на Горьку заорали: “Безбилетник, шпана, в милицию!” А у него билет просто за подкладку завалился.
Журка помнил. Он плюнул на снег.
— Кто таких только в контролёры пускает...
Этот вопрос надо бы задать взрослым и ответственным людям, да только вот чуть ли не на всех ответственных постах сидят сейчас именно те, кто сам под такую статью косит. Кто позволяет обладателям хоть самой малой власти оскорблять людей?!
Ещё Гоголь отмечал, что всякая свинья норовит глядеть дворянином,
а Ефремов не так давно в “Лезвии бритвы” тоже отметил, что
“почему-то скрытые садисты встречаются именно там, куда люди не-сут свои надежды, просьбы и страдания.
— А где же им быть? На заводе надо создавать вещи, в поле сеять хлеб, имея дело с машинами, которые на плохое обращение автоматически отвечают скверной работой. Борьба с элементами садизма — очень серьёзное и важное, но в то же время и тонкое дело. Чаще всего мещанин, ущемлённый в своих эгоистических поползновениях, мстит за это всем, кто попадает от него во временную зависимость. Завистливый негодяй, причиняя зло и горе всем, кому может, пытается уравнять так себя с более работящими и удачливыми людьми. Желание беспредметной мести тоже идёт в одной линии с тенденцией отказать, оборвать, цыкнуть и тому подобное...”
Вот в такие-то лапы и попал Игорь Дмитриевич, которого отвезли в вытрезвитель. Между тем там обязаны были установить, что он не пьян, составить акт о превышении власти контролёром транспорта. Не сделали. Милиция, сотрудники вытрезвителей тоже не безгрешны в нашей реальной жизни. Ни о каком извинении телестудии перед опозоренным на всю зону действия этого телецентра человеком не было и речи. И пришлось уезжать семье Брандуковых из этого города, увозить от Журки Иринку. И это было известно школьному начальству, когда оно не за травмированную свою ученицу заступилось — этого не было, а должно было быть! — а вот Журка не пожелал иметь какого-либо дела с режиссёршей Кергелен, приехавшей делать запись того спектакля, где Журка был принцем, а уехавшая Иринка — Золушкой. Начальство же школьное уразумело одно: “Кто тебе дал право решать?.. Дело даже не в передаче. В нём дело. Если мы его сейчас не убедим, то что будет потом? В шестом классе, в седьмом, в восьмом? То, что он делает, — неподчинение. Для школы это хуже хулиганства и воровства”. Так что школьное начальство оказалось в одном ряду со всеми, кто был так или иначе виноват в этой истории. В несоветском ряду. Но беда именно в том, что
именно школа,
именно милиция,
именно организаторы работ по возведению снежного городка на площади в дни зимних каникул,
именно контролёры транспорта,
именно телестудия в целом,
суммарно представляют “советский мир”, а точнее — искалеченный за долгие несоветские годы Мир Взрослых, стремящийся искалечить подстать себе всех до единого обитателей шестой части земной суши. В том числе и детей...
Следовательно, перед нами встаёт необходимость очистки каждой клеточки, каждой молекулы Мира Взрослых. А для этого необходимо признать заражённость этого Мира.
Что же, роман Владислава Петровича Крапивина “Журавлёнок и мол-нии” — одно из сильных и честных доказательств этой заражённости.
И, пожалуй, незачем разбирать прочие линии этого романа. Для интересующей меня темы это уже вроде архитектурных излишеств, хотя все они весьма интересны: линия Валерика и его пьющей матери, линия поумнения Журкиного отца, линия сказки, сочинённой Вероникой Григорьевной. Но главное уже разобрано.
И разобрано в данной рукописи главное в творчестве Владислава Крапивина. Насколько я знаю — впервые...